Дмитрий Галковский (Д.Г.) стал известен широкой публике где-то на исходе памятного 1991-го года: прошумело и оставило легкую рябь на поверхности столичной интеллектуальной жизни его открытое «Письмо к Шемякину», появившееся в «Независимой газете».
С тех пор Д. Г., что называется, расписался: не изменяя своей своеобразной публицистической манере, где сверхжесткое, категоричное обличительство, государственнический пафос парадоксальным образом сочетаются с исповедальными отступлениями и сетованиями на несчастную мачеху-судьбу, он судил своим суровым судом проклятые родимые пятна ненавистного ему «советизма»: и безмозглую нелетающую курицу – советскую философию; и разъедающую реальность, подтачивающую ее, подобно кислоте, русскую литературу; и поколение шестидесятников, и генерацию сынков «советских герингов и геббельсов»; он вынес свой беспощадный приговор Февралю и Октябрю, Ленину и Бердяеву, Толстому Льву Николаевичу (по недомыслию изданному в 90 томах) и дилетанту Чехову, Крупину и Золотусскому, холую-мужику и хаму-слесарю – что уж говорить о Горбачеве и Ельцине, которых только ленивый...
Сочувствую Д.Г. Как, должно быть, тяжко человеку мыслящему задыхаться между прислуживающей власти бездарной, беспринципной интеллигенцией и провонявшим потом народом! Как тяжко ощущать себя единственным философом в стране, где нет философии! Как немыслимо трудно заниматься философией там, где нет философов, сопоставимых с тобой – по уму, таланту, способностям, наконец, накопленной ценой невиданных страданий мудрости! Как уныло и неинтересно полемизировать, находясь в интеллектуальном вакууме, не имея оппонентов если не равных, то хотя бы приближающихся к тебе на известное интеллектуальное расстояние, делающее разговор имеющим хоть какой-то смысл! Одиночество, одиночество, сознание своей исключительности, и потому отверженности, и потому ненужности здесь... Удел всех больших – а может, великих? – людей... Но только ли больших?..
ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ
Итак, самоощущение нашего героя, Д.Г.:
«Я в 18 лет был умен и серьезен и – с пониманием связи вещей в мире, с чувством мировой гармонии, звездного неба – работал мусорщиком на заводе... В 27 лет я был умен зрелым умом 40 -летнего интеллектуала... Я нищий, я с 16 лет работаю без выходных, я никогда не выезжал из Москвы, я живу в коммуналке... Русский философ, написавший в 28 лет огромное полуторатысячестраничное произведение, я оказался никому не нужен... Я думал, я страдал... Я столько -то лет не могу опубликовать свою книгу, мне все издательства СНГ объявили бойкот... Мне скоро жрать будет нечего... Мой прадед был священником, дед – предпринимателем, отец – сломленным жизнью неудачником... Я действительно не люблю свой народ... Я по своей жизненной позиции принадлежу к классу не «друзей» или «союзников» народа, а к классу его хозяев...»
Господи, да это же исповедь маленького человека, обрисованного когда-то Гоголем и Достоевским (тем самым Достоевским, о котором Д.Г. пишет, как и полагается уважающему себя русскому философу: некто, ползущий по ногтю русского мужика Марея и обливающийся мазохистскими слезами: «О великий мужик Марей!»).
Родион Романович Раскольников так и рассуждал: почему он, молодой, талантливый (вон даже и статью в журнал написал), честолюбивый, чем черт не шутит, может даже благородный – нищ, бесправен, болен? И обед в комнату перестали подавать, и с квартиры гонят? И не позволительно ли ему кого-нибудь в этой жизни потеснить, проще говоря – жизни как бы лишить, еще проще – убить? Чтобы самому, со всеми своими достоинствами и добродетелями, занять место под солнцем, да вот хотя бы грязную, скупую, мерзкую старуху-процентщицу на тот свет чуть подтолкнуть? Занять место, по праву, по способностям причитающееся ему, бывшему студенту, и главное, доказать себе самому, что ты на этой земле не тля, не козявка, не червяк беспомощный? «Мы – не – ра – бы, ра – бы –не –мы!»
Да господи, конечно же, позволительно! Более того, надобно, в рассуждении дальнейших видов России в особенности!
А Фома Фомич Опискин? Великий мыслитель, гносеолог и моралист? «Я выказал ум, талант, колоссальную начитанность, знание сердца человеческого, знание современных литератур... Что ж? Оценили вы меня по достоинству?» Или вот еще Фома Фомич: «Подхожу к зеркалу, смотрюсь... и поневоле пришел к заключению, что есть же что-нибудь в этом сером глазе, что отличает меня от какого-нибудь Фалалея!» А вот смена полемического регистра: «Па-алковник! Вы не можете судить о нашем разговоре! Не расстраивайте же, па-алковник, нашей приятной литературной беседы... оставьте литературу в покое... Она – па-а-алковник – от этого не проиграет, уверяю вас!» (Хам, быдло, невежа, солдафон!)
Все это, как и саморефлексия Д.Г., – горячечные тирады смешного и жалкого маленького человека, «Маленькие человеки» – это не только хрестоматийные Акакии Акакиевичи и списанные с них двойники; последние – лишь абсолютное воплощение человеческой « малости», своего рода литературный «черный квадрат»; они безобидны, безответны, поминутно обижаемы... слезки унижения сочатся из уголков маленьких глаз... и более, пожалуй, ничего. Но ведь и Фома Опискин – маленький человек, только злой, завистливый, подлый маленький человек, а между ними, Башмачкиным и Опискиным, – Родион Романович со всеми его болезненными фантазиями... да и герой нашего очерка, кажется, тоже.
Я не так чтобы уж очень симпатизирую маленькому человеку; душа его изломана, мания величия сменяется манией преследования; униженное честолюбие, неудовлетворенное тщеславие, подавленная гордыня – все это не то, что облагораживает и возвышает. И потом: глаза блестят, мнит себя чуть ли не Наполеоном, а говорит – «мамаша». И весь извелся, от зависти, от ненависти, от скрываемых до поры страстей и страстишек. Подобный типаж окружающих особо не жалует: «Встану да и брякну всем в рожу всю правду; и увидите, как я вас презираю!» Некоторые, действительно, встают и брякают...
Типаж бессмертный, от самого социального низа до самого верха, во все времена и при всех режимах наблюдаемый. Кстати, Сталин сделался Сталиным еще и потому, что когда-то в молодости был недоучившимся семинаристом, коверкающим русские слова, неким Кобой, фамилии которого вождь грядущей революции и вспомнить-то не мог, – а образованный Бухарин, закончивший лучшую московскую гимназию, переводил ему в Вене с немецкого тексты австро-марксистов, чтобы Коба мог составить требуемую Ильичем статью по нацвопросу, а красноречивый Троцкий, звезда российской с.-д. эмиграции, тот и вообще посмотрел при первой встрече сквозь невзрачного рябого грузина, не удостоил заметить.
И когда я перечитываю сейчас статьи Д.Г.: я беден, я нищ, я умен, я талантлив и т.д., – мне кажется, что все это уже давным-давно читано – перечитано и что это – не полемические экзерсисы, «крутая» журналистика, а некий литературный опус, где автор себя сделал своим собственным персонажем. И в поминании родственников: отец... дед... прадед... – слышится не дворянское кастовое высокомерие, а все то же мещанское: «Я сама подполковничья дочь-с!» Или: «Вы кричите, папиросу курите, стало быть, всем нам манкируете...»
А ведь «подполковничья дочь» – это не два слова – это система мировосприятия, и некая мораль, вернее, моралька.
Занятно наблюдать, как легко испаряются нравственные терзания у маленького человека. Вот описывается вынесенное с Таганки незабываемое впечатление: актер играет Гамлета... в не вполне трезвом состоянии, скажем так, и при любом резком движении рискует свалиться в партер. Сцена, описанная Д.Г. с сарказмом и не без удовольствия. Да, вот она, «сцена, описанная» – и вот она возможность взяться за создание нерукотворного памятника этому самому актеру, возможность, сулящая некоторые деньги, которых всегда так не хватает... Взяться? Отказаться? Нет, все-таки... А почему бы, собственно, и нет? Пуркуа бы и не па? Как это сказано в автобиографическом отступлении? «Занявшись из-за куска хлеба первоначально чудовищным проектом «Энциклопедии Высоцкого»...» (это, кстати, не стилизация в духе Ф.Искандера: «княжеская пуля, оказавшаяся впоследствии меньшевистской», это на полном серьезе, это русский прозаик так пишет).
Да, отсутствие денег – это сама по себе такая штука, она же все объясняет, все прощает, все списывает... это же еще Родион Романович удосужился понять! А когда появятся деньги, все сделается, само собой, по-другому, и человечек маленький на цыпочки приподнимется, и вести себя станет соответственно: можно бедным начать помогать... стипендию в университете учредить...
Или вот еще психологический извив, извечная злая обида. Провонявший потом мужик, хам-пролетарий Д.Г. не симпатичен, не любим им. Что ж, каждый правый имеет право... опять же, пуркуа бы и не па? Но что, господа, совершенно удивительно – мир совершенно равнодушно взирает на страдания Д.Г., который думал, страдал... Как же это? Как же читатель смеет не сопереживать страданиям молодого талантливого Д.Г., тому, что он нищ и обижен, что книгу не печатают? Что живет он тесно? А читатель, скотина, не сопереживает. Мол, живите вы хоть как, хоть где. Вообще читатель, а не только вкалывающий до соленого пота слесарь. И стучит у него, у читателя в голове мыслишка сугубо и архиплебейская: «Все эти трагические места... до этого нам совсем дела нет».
ОПЫТ «РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ ПОЛЕМИКИ»
Вы России не знаете, упрекает Д.Г. своих прошлых, нынешних и потенциальных – будущих – оппонентов, вы русской истории не знаете, русского языка, законов жанра русской литературной полемики... жуткая вещь, ребята, эта полемика, жуткая...
Да вот, извольте убедиться:
«Покажите мне хотя бы одного «писателя из деревни», от которого не воняло бы холуем. Представить себе выпоротого Толстого, Бунина, Набокова – невозможно. Выпоротого Белова, Распутина или Крупина – видишь».
Или: Ленин, «косящий под пролетария», и пролетарий в подворотне, после выступления первого в рабочей пивнухе: «Ильич оборачивается: «Товагищ, вы по какому вопгосу?» А «товарищ» выплевывает спичку изо рта, спускает с Ильича штаны и подрезает ему ржавой бритвой промежность».
Или: «старый клоун, всю жизнь просидевший под биллиардом в «партийном доме отдыха» (эти слова сказаны молодым «русским философом» о Булате Окуджаве).
Тут же: «не написавший ни одной строчки великий философ (ох, эта зависть, червоточинкой разъедающая душу маленького человека! – С.К.) Мамардашвили (чем он занимался реально, никто до сих пор не знает)...» Тут же: «горький пьяница Эвальд Ильенков, пытавшийся на практике осуществить голубую мечту советской власти – создать слепоглухонемую интеллигенцию...»
Сильно русская и сильно литературная полемика. Жанр, так его мать... Это вам не Раскольников с его внутренними монологами. Это – Его Величество Совок, Хам с большой буквы или, как принято выражаться в нежном нашем отечестве, «хам трамвайный».
Хам, кстати, – это совсем не то, что подонок (Д.Г. немного волнуется, когда его именуют этим неблагозвучным словом). И правильно: подонок – этот всегда знает, что делает мерзость, подлость, знает – но делает. Такова его природа, его внутреннее устройство, он – не может не делать.
Хам – совсем другое дело. Он существует естественно, то есть повинуясь позывам собственного естества, Он ведь не знает, что нельзя сплевывать шелуху от семечек на пол в кинотеатре, запускать «музычку» в три часа ночи и в парламенте завернуть вверенным ему парламентариям такое, чего не позволит себе и самый бездарный учитель в разговоре с самым бездарным двоечником. Он не подозревает, что нельзя вламываться в переполненный автобус в промасленной телогрейке. Ему мама в детстве не объяснила, а всем другим прочим было уже не до того. Он не подозревает, где начинаются и где кончаются границы «можно» и «нельзя», что такое этика, такт, вкус... и наконец где границы «литературной русской полемики»,
Он... как бы это поточнее сказать... он уже не «маленький человек», он – простой советский человек. «Человек... и так далее...»
Быть простым при советском режиме считалось ог-громной добродетелью. Никаких рефлексий. Выпить пива и, извините, отлить тут же, в кустах, у ларька. Хамство в тоталитарном обществе – это суррогат и синоним свободы.
Совхамство – универсально. И Д.Г., ненавидящий холуев, лакеев, и гэбистов и их внуков, и внук гэбиста А.Невзоров, с трогательной убежденностью рассуждающий о «гэбэшной нормальной жесткости», и экс-спикер парламента, в недавнем прошлом экономист, завкафедрой и действительный профессор, – все они до удручения похожи друг на друга – похожи тем, что им все «льзя».
Я многократно созерцал по ТВ зрелище работы нашего парламента, внимал потрясающим ремаркам экс-спикера и мне было неясно, совершенно непонятно только одно: почему никто из депутатов, ни один, ни разу не подошел к микрофону и не сказал: «Руслан Имранович, а Вы – хам». Ведь они же взрослые люди, у них есть какие-то понятия о чести, достоинстве, есть, наконец, жены и дети, почему, ну, почему они позволяют так с собой обращаться, хамить себе в лицо? И почему-то же позволяют оппоненты Д.Г.?
Если Бога нет, то все можно? Но нет, не только Бога, и дьявола нет, – у нас, чего ни хватишься, ничего нет! Нет идеологического отдела ЦК, нет общественного мнения, нет даже ощущения, что за легко слетевшее с губ словцо можно схлопотать по морде, как это принято среди «холуев».
Как прикажете в этой ситуации полемизировать с Д.Г.? Адекватным способом была бы, очевидно, стилизация текстов самого Д.Г. Выглядело бы это примерно так:
«Легко могу себе представить Дмитрия Галковского выпоротым, под полой пиджака выносящего пакет кефира из универмага, пишущего свое знаменитое «Изведу вас СМЕРТИЮ» на стенке лифта в писательском доме, бьющимся в подъезде в истерике, подобно царевичу Дмитрию; а также пытающимся завалить (подобно Дмитрию Самозванцу) польскую красавицу Марину Мнишек и оказывающимся в последний момент как мужчина совершенно несостоятельным; берущим чистый лист бумаги и выводящим – стихами – «В 10 лет я умен и серьезен, // В 33 гениален и мудр»; выставляемым – как аристократ духа – с какого-нибудь дворянского собрания по причине низкого своего происхождения и разночтений в вопросе о том, кто же является природным «хозяином» в этой стране; получающим по ушам в какой-нибудь рабочей забегаловке за то, что не вовремя и очень уж откровенно зажал нос, чтобы не ощущать витающих здесь холуйских запахов и... и... и...»
Но это было бы все равно, что наваливаться в который раз на Жириновского: настолько весело, что скучно.
А доказывать Д.Г., что Мераб Мамардашвили был философом... Увольте. Не тот случай. Как говорят, не время и не место.
«КРАСАВИЦА ЖЕНА УРОДА ЯРОСЛАВСКОГО»
Да, еще вот это, насчет знания русского языка... Вы, дескать, не знаете...
Нормальный читатель после этого откладывает в сторону газету и бросается в библиотеку, чтобы окунуться, наконец, в стихию подлинного, полноценного, истинно русского языка, которым, вероятно, искрится каждая из 1500 страниц, созданных трудом и талантом безвестного пока русского писателя и философа. И здесь читатель может оказаться... ну, как это сказать потактичнее?.. немножко разочарован.
Судите сами:
«Утилитаризм способствовал усилению агрессивности литературы».
«Разрушающее влияние было гораздо хуже простого избиения».
«Из-за своего художества его педагогическая практика была очень эффективна».
«На уровне сознания адаптации к смерти отца быть не могло».
«Я уже был достаточно испорчен мышлением, чтобы понимать всю ошибочность попыток сублимации».
«Параллельно с недоуменным молчанием происходила постоянная шлифовка идеи отцовской смерти на уровне снов».
И так далее.
Как говорится, «мы все любим хорошего русского языка».
И цитаты выписаны не из полемических статей, где все, как известно, наспех, на едином дыхании, на страшном нерве, а из самой что ни на есть прозы, вышедшей из-под пера Д.Г.
Откуда у человека, несколько свысока относящегося к большинству русских писателей XIX и XX веков, такая патологическая слабость к существительным, особенно, в родительном падеже? Не сюжет ли это для д-ра Фрейда? И откуда такая нечувствительность к слову? Отсутствие вкуса? Ведь ощущение такое, что перед нами, гол и беззащитен, лежит текст человека, медленно и стеснительно вываливающегося из коротких штанишек графомана, члена какого-нибудь литсеминара при заводе-ВТУЗе. Он, этот литературный неофит, пишет, пишет непрерывно, выходя из-за стола только для приема пищи, он даже чувствует, он переживает, у него где-то что-то колотится там, глубоко внутри, он одержим – но он, как собака, – понимает, а сказать не может. Он лишь способен более или менее грамотно изложить на бумаге, что он хотел бы выразить по-писательски, литературно, а может лишь выкрикнуть, плоско, в лоб. Так, герой «Бесконечного тупика» пытается описать смерть своего отца. Он и чувствует, и переживает, и может даже сформулировать нечто вроде «адаптации к смерти на уровне сознания» – а как писатель бессилен. Не умеет. Не дано. Для меня же автор, пытающийся передать мысль самым доступным (для себя) способом – нанизывая друг на друга всплывающие в глубинах его сознания существительные, перестает существовать как писатель, становится чем-то вроде «красавицы жены урода Ярославского» (Д.Г.).
Потом подобный литератор, естественно, обнаруживает вокруг себя заговор молчания, его бойкотируют, его затирают... Потом оказывается, что вся русская литература чуть ли уже не сто лет представляет собой некое мафиозное образование, некоего спрута, в нее, в литературу, протискиваются не самые талантливые, а наоборот, бездарные и нахрапистые, всякие там чеховы антоны павловичи, дилетанты, врачи, патологически не способные к самостоятельному творчеству, к содержательной фантазии. И занимают чужое место, а настоящих, порядочных – не пускают, травят, да еще, отрыгивая ядовитую (надо думать, чахоточную) слюну, идиотами, Беликовыми в футлярах норовят представить...
Самосознание маленького человека конца XX века опрокидывается в прошлое – и становится истоком концепции русской литературы. Потом очень удобно вернуться в век XX, прицелиться и, придав ей ускорение русским своим литературным язычком, плюнуть неядовитой и где-то даже философической слюной, пустить ее по уже освоенной Д.Г. исполинской траектории, и попасть в какого-нибудь Чехова. А как же! Очень даже приятно. Причем, для обоих. Ведь «удостоиться плевка советского человека – значит удостоиться его дружбы, как бы встать с ним на одну ногу» (Д.Г.). Антон Павлович – удостоился. Как мило! Это вам не скандал в буфете ЦДЛ.
МАЯТНИК ИСТОРИИ
Есть ли выход из ситуации маленького человека? Он хочет занять свое место под солнцем, он в своем праве, но как, как? Ведь не браться же за топор, как Родион Романович? А вдруг кто-то скажет: «Тебе ли с топором ходить; не барское вовсе дело». Да и с точки зрения высоких идей как-то неуместно: схватиться за топор подталкивал, подзуживал Герцен, совсем даже не единомышленник, наоборот, разрушитель державы. А отодвигаемый, отовсюду отставляемый маленький человек лелеет в душе мысль о социальной инверсии, когда сгинут в никуда номенклатурные сынки и пробравшиеся в МГИМО слесарята, о повороте Большого Маятника, когда последние станут первыми, а первых – что ж, такова Россия – макнут нежными лицами в фекалии.
И не только лелеет, вынашивает: он, маленький человек, выговаривает, выкрикивает, выплевывает эту заветную мысль в хари тем, кого он считает захватчиками положенного ему счастья, богатства, славы. Он ненавидит их – и кричит, он клянет их – и кричит, он приговаривает их – и кричит. Уйдите с дороги, убирайтесь, уезжайте из страны, как Козаков или кто там еще, – или я изведу вас. Изведу быстро, изведу НАСМЕРТЬ. Освободите место.
Все, круг замкнулся. Снова звучит: теперь мы вас закопаем. Сначала это появляется как рефлексия верного присяге царского офицера: придут большевики, и эти уж всех нас закопают. Потом – Хрущев пугал Запад. Теперь русский философ, интеллектуал, грозит: уйдите, ребята, а то я вас...
Откуда такая самоуверенность? Откуда такие извивы психологии? Маленького человека Фомы Акакиевича Раскольникова? Да и всерьез ли это? Вполне всерьез. Маятник... вот он что... маятник истории качнулся в другую сторону, а именно в сторону Д.Г. И те, кто ушел вовремя, – проиграл и признал свое поражение перед историей и Д.Г. А кто не ушел вовремя, ну, там Горбачев, Ельцин, почему-то Примаков, – тем крышка, конец, те вынесли себе смертный приговор. Себе и своим детям. Россия их сожрет. Россия – это Родина Дмитрия Галковского, где каждый камушек, каждое болотце – вдоль и поперек.
Я еще как-то могу понять логику национал-патриотов, почвенников-деревенщиков, которые рассуждают таким примерно образом: коммунисты, евреи и масоны продали Россию, разорили мужика, хранителя всех трудовых и нравственных ценностей в этой стране; потом Гайдар еще раз продал Россию американцам, Козырев – японцам, Ельцин – тем и другим; и вот они, которые за мужика, вобьют осиновый кол в гроб этой партии, и мужик вздохнет легко и расправит плечи. И будет любимому ими народу хорошо... Что ж, допустим на миг, что он, этот мужик, имеет право, и городские его потомки – тоже. Они – имеют право и, допустим, вобьют.
У Д.Г. все вроде то же: большевики – партия шпионов; инородцы, преимущественно евреи, украинцы и грузины, Россию сгубили... это все понятно... Но мужик-то – хам и холуй, ограниченный и скупой, это тот самый народ, который Д.Г. не любит, потому что любить его, в сущности, не за что. А такому народу осиновый кол не доверишь. Значит, некому злодеев истребить? Как же так некому? Злодеев «сожрет» – Россия. Какая Россия? Которая состоит из хамов, вонючих пролетариев, пресмыкающихся интеллигентов? Где Д.Г. пребывает в состоянии экзистенциального одиночества? Эта, эта самая, наверное, и «сожрет», ведь другой-то нет.
Что-то здесь, как хотите, не лепится.
Да скорее пролетарии прибьют природного «хозяина» – вдруг им, хамам, покажется, что он одним глазком поглядывает из своей коммунальной на их отдельные, кровью и потом, всей жизнью заработанные! Прибьют, и не «тихо, по-русски», как Россия Галковского поглотит супостатов, а с шумом, криком, улюканием, матом-перематом, с самыми натуральными кровавыми соплями... Господи, да ведь это так очевидно, неужели Д.Г. не понимает этого? Народ-то – люби его, не люби – вот он, кругом...
Но стучит, колотится сердце в груди маленького человека, и нет ему жизни, если Большой Маятник двигается не для него, и надо, необходимо ему надеяться, что однажды и ему скажут: «Ваше превосходительство...»
Скажут? Чем черт не шутит, когда Бог спит. Ведь еще год назад Д.Г. был, если верить его собственным словам, гонимым русским философом, интеллектуалом, бросившим вызов всей системе советского «андеграунда», иными словами, культуре правящей номенклатуры и возомнивших о себе бездарностей и хамов. С тех пор прошло совсем немного времени, но Д.Г. стал весьма популярным персонажем, возможно, даже самым модным публицистирующим философом. Я бы даже сказал, что в сознании читающей интеллигентной публики он занял место философского поп-героя, на котором в начале перестройки, казалось бы, всерьез и надолго обосновался Александр Зиновьев с его «Зияющими высотами». Теперь перестройка в недалеком, но невозвратном прошлом, а на том месте, которое, как известно, пусто не бывает, – выходец из иного поколения, носитель иной этической парадигмы. Все закономерно: эпоха сменяет эпоху, порой с довольно прискорбной быстротой, а публика должна иметь своих героев всегда, самых разных героев, будь то Гдлян и Иванов, Алла Пугачева или Б.Г. (Борис Гребенщиков), супруги Глоба или Кашпировский.
Так или иначе, самоутверждение произошло. Но изменило ли оно маленького человека с его комплексами, честолюбием, страстями? Может, он исчез, растворился в медно-красном сиянии труб и драгоценных воплях хулы, доказывающих ему, маленькому человеку, что он не пыль на ветру, не козявка на ногте мужика Марея, а – фигура, и заметная.
Да нет же, вот он, здесь, выписывает пространные цитатки из очередной замшелой стенограммы, предвкушая уже, как он – Он – по-хозяйски их всех уест, пригвоздит этих «стучкиных детей»... и, как подметил еще классик, «желчная злая улыбка змеится по его губам...»
Когда-то было крикнуто: «А король-то голый! Королева голая! Все вокруг голые!» И все выдохнули восхищенно: да, это мальчик злой, это мальчик жестокий, но как талантлив и прям! Не по годам, не по годам... И как мы раньше этого не замечали?
А повзрослевший злой мальчик, не останавливаясь, кричит: «А король-то! А королева! А все они!» Он, по большому счету, уже где-то повторяется, он нанизывает цитату на цитату, скрывая разрывы собственной мысли, он эпатирует из последних сил, он провоцирует, становясь банальным и утомительным, – и становится все более вторичен и все менее интересен. А «черный список» «всех их», «подписавших себе и своим детям», между тем растет... И не приходит ему в голову: «А что, если мне так только кажется? Что, если это мираж и я во всем ошибаюсь, по неопытности злюсь, подлой роли моей не выдерживаю?» Не приходит в голову то, что приходило предтече его, Родиону Романовичу?
Так что подвигайтесь, уважаемые холуи, достопочтенные социальные уроды, освобождайте место. Это место под солнцем создано для Маленького Человека. На этом месте он, маленький человек, сейчас, вот прямо сейчас будет давить Гадину, большую, слегка уже потрепанную вольтеровскую Гадину, и ему тесно, ему негде развернуться – расступитесь, а то ведь ненароком и зашибить может – русский человек, не какой-нибудь инородец, пятый пункт в полном порядке, о чем многократно было сказано.
Отойдите, освободите, потеснитесь, вот сейчас он будет ее топтать, вбивать в землю-матушку, двинет кованым сапогом – и брызнет из нее холодной струей подлая ее кровь... Подождите еще немного, подождите, не расходитесь...
Никого. Ни благодарных зрителей. Ни означенной гадины. Ни бренных останков ее. Лишь маленький человек стоит один на своем маленьком месте, удивленно поблескивая очками, вертит головой из стороны в сторону – и не может понять, почему он так одинок и почему он никому не нужен.
ОТСЮДА